— Господин Дернберг! — Пфайлер с такой силой сунул сигару в пепельницу, что полетели искры.
— Знаю, знаю: сейчас вы мне станете объяснять, что русские уже ворвались на ваши огневые позиции, а вы не хотели, чтобы пушки попали в руки врага. — Штурмбанфюрер сделал резкое движение рукой. — Скажите, а почему вы не выбили русских с ваших позиций?
— Я действительно не представляю, что можно было сделать с этими секретными бумагами. — Майор старался говорить как можно спокойнее.
— Ах вы не представляете? Я вам объясню. — Штурмбанфюрер наклонился, впившись глазами в майора. — Разве нельзя представить такую картину? На Восточном фронте вы подорвали орудия собственной батареи, чем нанесли ущерб вермахту. Находясь на западном фронте, вы играете на руку союзникам русских — к противнику попадают секретные документы о расположении артиллерии, что может повести в день «X» к немедленному уничтожению двенадцати тяжелых орудий. Знаете, что это такое? — Дернберг с удовольствием наблюдал, как на лбу Пфайлера выступил пот. — А это будет значить, что военные корабли ее королевского величества смогут подойти к самому берегу и обстрелять из четырехсотмиллиметровых орудий все наши укрепления, координаты которых им точно известны!
— Но все эти рассуждения притянуты за уши!
— Как бы доброжелательно по отношению к вам ни были мы настроены, удержаться в звании майора вам не удастся. А жаль, так как вы зарекомендовали себя как принципиальный офицер.
Издевка была столь явной, что майор Пфайлер с большим трудом сдержался.
«Месяц начинается черт знает как плохо», — подумал он. Однако есть ли смысл возмущаться и протестовать? Он сам раздул дело о пропаже секретных документов, чтобы обезопасить себя, как он считал. А теперь вот сиди в грязи, хотя и не виноват ни в чем. А тут еще этот чертов Смоленск вспомнили. Хотя он и в этом случае упрекнуть себя не может. Русские тогда так наступали, что остановить их не было никакой возможности. Русские танки Т-34 лезли напролом и овладевали одной позицией за другой.
Дернберг встал и прошелся по кабинету.
— Провести лето в таком чудесном месте, господин Пфайлер, это такое счастье, и отказываться от него по-настоящему жаль.
Майор чувствовал, что все его тело покрылось потом. Ему хотелось во что бы то ни стало сохранить внешнее спокойствие.
Дернберг отхлебнул из бокала коньяк и вынул из кармана записную книжку в кожаном переплете.
— Что за день у нас сегодня? — спросил он.
— Вторник, первое июня.
— Вот первые правильные слова, которые я от вас сегодня слышу.
Пфайлер охотно влепил бы Дернбергу пулю в лоб, если бы мог, только бы покончить со страхом, который терзал его.
Штурмбанфюрер кивнул командиру артдивизиона, намеренно не подав ему руки, сказал:
— Я вам дам знать, мой дорогой. Но, разумеется, будет лучше, если вы сами постараетесь пролить свет на это дело, которое пахнет шпионажем. Для обдумывания я даю вам время до воскресенья, это будет четвертое июня. Не забудьте эту дату, господин Пфайлер.
— Покорно благодарю.
— Знаете, я обратил внимание на то, что за весь наш долгий разговор вы ни разу не упомянули об унтер-офицере Баумерте. Не должен ли я думать, что вы намеренно его покрываете? — В голосе Дернберга послышалась усмешка.
— Баумерт сказал, что он ничего не знает о пропаже.
— Сообщников всегда принято покрывать.
Штурмбанфюрер ушел, а Пфайлер углубился в воспоминания. «Ровно год тому назад в это же время я лежал в ста километрах восточнее Орла. Было это как раз перед крупным наступлением. Но я тогда не испытывал такого страха, как сейчас. Этот штурмбанфюрер Дернберг страшнее любого наступления противника. Все-то они знают, на всех у них заведено досье… Запугивать и шантажировать они умеют…» Пфайлер тряхнул головой, желая отогнать от себя мрачные мысли.
За окном было пасмурно, солнца, которое до этого целую неделю ярко светило, не было видно, лазурная голубизна неба померкла.
Прилетели голуби, покружились, покувыркались, послышалось их гортанное многоголосое воркованье. По кусочку пасмурного неба, видневшегося через крошечное окошко, забранное решеткой, медленно плыли темно-серые облака. В камеру доносилось дыхание города: где-то по соседству тявкала собака, слышался грохот от проносившихся по улице тяжелых грузовиков.
«В камере справа от меня, по-видимому, еще никого нет, — подумал Вольф Баумерт. — Слева сидит француз. Веселый, видно: часто поет что-то. Сегодня утром он разговаривал с охранником. Иногда я думаю, что в этой тюрьме я один-единственный немец, так как в тюремном дворе во время прогулки все время слышна только французская речь. Наверняка большинство арестованных сидят за то, что они что-то делали ради спасения Франции. Разве кому-то дано моральное право осуждать их за это?»
Баумерт огляделся в камере. На стене, на которой было окно, гвоздем нацарапаны две надписи: «В ночь под рождество 1941 года фашистский генерал Штюльпнагель приказал расстрелять в этой тюрьме 60 коммунистов!» А рядом с ней другая: «Сегодня оккупанты казнили здесь патриотов… февраля 1942 года». День казни уже невозможно разобрать. Две трагедии, которые разыгрались в этих стенах. А что здесь делается сейчас?
В коридоре то и дело раздаются шаги часовых, они гремят ключами и засовами, хлопают железными дверьми, после чего на какое-то время устанавливается мертвая, действующая на нервы тишина.
Вот голуби снова взлетели в небо, громко хлопая крыльями. До них всего-навсего каких-нибудь десять метров — рукой подать, и в то же время так далеко.